– Стой! – наконец раздалась команда. И заметалось, перебрасываясь из головы в хвост колонны: – Стой!.. Стой, сволочь!.. Кому говорят!..
Над нашими головами ярко вспыхнуло. Четыре мощных прожектора, разнесенные по углам, залили ущелье посверкивающей молочной взвесью. Раньше здесь, вероятно, были разработки песчаника. Жила, скорее всего, истощилась, и их забросили. Глыбы, обвалы и монолиты, поставленные на ребро, создавали вид хаоса, который, наверное, был в момент сотворения мира.
– Ахтунг!.. Разойдись по бригадам!..
Возник Бурдюк, который до этого шел в отдельной команде. Постоял, зацепив пальцами пояс полосатых штанов. Свисало поверх ремня могучее брюхо. Ему и лагерная баланда была нипочем. Выждав сколько положено, мотнул головой – шевелись! Мы, ни слова не говоря, раздергали груду дощатых тачек. Дело было привычное. Мы занимались этим каждое утро. Даже Клейст наваливался на рукоятки, стараясь не выказывать слабости. С работой нам, что ни говори, повезло. Ворочать тачку все-таки легче, чем рубить камень.
Бурдюк терпеливо ждал, пока мы будем готовы. Глянул на огненные бельма прожекторов, горящих с обрыва, мельком оценил расстояние до ближайшего сгорбленного, как сурок, охранника.
Просипел, ни к кому особенно не обращаясь:
– Сегодня за нами – «глаз»…
И отошел в сторонку, чтобы наблюдать за работой.
Мы даже сообразить ничего не успели.
– На-ачали!..
Я торопливо покатил тачку туда, где уже стучали кайлами первые рубщики. Привычно заныли мышцы, а в позвоночнике натянулась струна, готовая лопнуть. К счастью, я уже знал, что примерно через час это пройдет. Я втянусь и буду ворочать камни, к которым в другой обстановке и подступить побоялся бы. Никакая работа меня уже давно не пугала. И настораживало только короткое предупреждение Бурдюка. «Глаз» – это значит, что следить за нами сегодня будут особо. Что, впрочем, не удивительно. Водак-то из нашей бригады. А Бурдюк все-таки молодец, что предупредил. С бригадиром нам повезло, у других лишь – «скотина», да «пошевеливайся», да затрещины. Собственно, только таких бригадирами и назначают. А Бурдюк, как ни странно, сохранил человеческий облик. Я вспомнил, как на третий день после моего прибытия в лагерь я, уже отбыв два наряда копателем, попал в эти же каменоломни среди других штрафников. Дождь тогда лил, по-моему, еще сильнее. Тропинка от штолен до рельсов узкоколейки совершенно осклизла. Навыков тяжелой работы у меня, разумеется, не было. Разболтавшееся колесо неудержимо соскальзывало по склону. Тачка весила тонну, и наконец в очередной раз опрокинулась. Я тогда тоже упал и даже не пробовал больше встать на ноги. Текла вода по лицу. Сердце безобразным комком трепетало в горле. Жизнь заканчивалась – прямо здесь, на этой липкой земле. Скотина Бак стоял надо мной и орал: – Поднимайся, скотина!.. – Я знал, что он меня все равно убьет, и не двигался. – Поднимите скотину!.. – в бешенстве приказал Скотина Бак. Меня подняли. Всегда есть, кому исполнить приказ. – Теперь ты, скотина, узнаешь, кто я, скотина, такой… – Неимоверный пудовый кулак взлетел в воздух. Однако не опустился – Бурдюк перехватил его волосатой лапой. – Ты чего это? – удивился тогда Скотина Бак. – Оставь человека, – сказал Бурдюк, дохнув всей утробой. – Чего-чего? – Говорю: оставь, человека… – Скотина Бак начал тогда багроветь и чудовищно раздуваться. Я уже думал, что все, конец Бурдюку, пристрелит за нарушение распорядка. Но весь почерневший Скотина Бак лишь выдернул руку и вдруг ушлепал, правда обложив нас по-черному. А Бурдюк некоторое время смотрел на меня – грязного, дрожащего, не верящего, что остался жив, а потом сплюнул и спокойно сказал: – Дерьмо собачье… – И уже вечером, когда мы на картонных ногах возвратились в барак, спросил Клейста, выделив его почему-то среди других хефтлингов: – И из-за такого дерьма, как ваш Оракул, убивать людей? – Клейст, помнится, начал рассказывать ему что-то о грандиозных задачах Контакта, о прорыве в новое знание, о постижении человечеством неизвестного, вечно маячащего за горизонтом, – он тогда еще не совсем пал духом, – а Бурдюк все это выслушал с непроницаемой физиономией, опять сплюнул на пол и, ничего не сказав, отвернулся. И Клейст остался сидеть, прижав к груди мокрый чобот…
В общем, мы, как всегда, ворочали тачки с раздробленным камнем. Я уже втянулся и довольно уверенно вел поскрипывающую махину по колее. Особенного искусства здесь, честно говоря, и не требовалось: подправляй чуть-чуть рукоятки, чтобы колесо не напоролось на боковину. Тогда груженая тачка сама покатится под уклон. За последние дни я очень поднаторел в этом деле. Через час я даже согрелся, так что от одежды пошел легкий парок, перестали скользить подошвы, которые я теперь ставил не глядя, дождь, ощупывающий камни, больше не сжимал тело ознобом, а напротив – остужал и смывал пот с лица. Дикая норма выработки уже не казалась мне такой уж невыполнимой, и я только немного задерживался на погрузке, высматривая Катарину. И Бурдюк, разумеется, видел, что я задерживаюсь, но пока относился к этому вполне снисходительно. Он лишь хмурился и с досадой сопел, глядя, что и Клейст вслед за мной задерживается тоже. Именно Клейсту делать это сегодня не следовало. Клейст и так имел уже два штрафных замечания. Тем не менее все недовольство ограничивалось пока расширенными ноздрями. Более того, поняв, вероятно, что из Клейста сегодня много не выжать, Бурдюк нехотя, но как-то очень солидно вступил в разговор с охранником, предложил ему, по-видимому, своих, довольно-таки неплохих, сигарет, повернулся, щелкая зажигалкой, так что солдату пришлось переступить на пару шагов в низинку, а когда возвратился, довольный и от того еще более хмурый, каска охранника, оставшегося на месте, едва выглядывала из-за гребня.