И тогда Милн прижался к земле и почувствовал, как обжигающая, тяжелая плазма наваливается ему на спину. И он дышал ею, как воздухом, и глотал ее, потому что иначе было нельзя. А потом он решительно встал и стряхнул с себя лопающиеся, звонко шуршащие пузыри. Слабое, чуть выпуклое солнце Аустерлица уже взошло над равниной, и в прозрачном тумане видны были разбросанные по ней обглоданные костяки вездеходов, леденцовые оплывшие танки, гаубицы и муравьиные тела между ними. И он пошел прочь отсюда, проваливаясь в орыхлевшую губку. И его догнал Боливар и сказал, что было очень трудно активировать Северные болота: сезонная летаргия очагов, плазма в периоде восстановления, Хиндемит сунулся было в трясину и утонул с головой. Милн смотрел на шевелящиеся губы и почти не разбирал слов. Он безумно спешил. Жанна лежала на разбомбленном склоне, лицом в мокрый дерн. Он подумал, что она умерла как все остальные, и осторожно тронул ее за плечо. Но она была жива – мотыльковые веки дрогнули.
Милн задохнулся.
– Отнеси меня наверх, – попросила она.
Милн поднял ее и понес на вершину холма. Жанна была тяжелая, и он боялся споткнуться. Он добрался до плоской макушки, уже подсушенной солнцем, и положил Жанну там, и сам опустился на землю.
И Жанна прижалась к земле щекой и тихо сказала ему:
– Жизнь…
Мили сначала не понял, он решил – это остатки пены, ризоиды, гнилая органика, но глаза у Жанны остекленели, и тогда он нагнулся – из коричневых трещин земли, из глины, из душных глубин, ломая корку, вылезала на свет первая, молодая, хрусткая, зеленая, сияющая трава.
Воздух горел. Как и положено в преисподней. И кипел смоляной пар в котлах – с мотоциклетным урчанием. Желтые волны огня бороздили пространство. Накрывали лицо. Внутри них была раскаленная пустота. Жар и сухость. Лопалась натянутая кожа на скулах. «Пить… – попросил он, не слыша себя. Где-то здесь, поблизости должна была быть Лаура. – Воды…» В горле надсадно хрипело. Деревянный язык царапал рот. До крови – которой не было. Она превратилась в тягучую желчь и пламенем растекалась по телу. Он знал, что так теперь будет всегда. Тысячу лет, бесконечность. Пламя и желчь. И страх. И кошачьи когти, скребущие сердце. Темная фигура отца Герувима, по пояс в колышущихся лепестках огня, торжественно поднимала руки. Звенела яростная латынь. Соскальзывали к плечам широкие рукава сутаны. Жилистые синеватые локти взывали к небу. Око свое обрати на мя, и обрету мир блаженный и вечное успокоение!.. Небо безмолвствовало. Вместо него был дым от горящей серы. Душный, непроницаемо-плотный. Радостные свиные морды выглядывали оттуда. Похожие на полицейские вертолеты – он как-то видел такие во время облавы. Хрюкали волосяные рыла. Морщились пятачки с дырами смрадных ноздрей. Они – жаждали, они ждали, когда можно будет – терзать. Он принадлежал только им. Бог уже отступился. Они протягивали звериные крючковатые когти. Крест отца Герувима был последним хрупким заслоном.
– Пить…
Лаура была где-то рядом. Он чувствовал едкое облако ненависти, исходящее от нее. Воды она, конечно, не даст. И отец Герувим тоже не даст воды. И никто не даст – огненное мучение никогда не закончится.
Это наказание за грех. Плач будет слезами и кровью!
Он сжался – голый и худой мальчик на грязном полу. Впалый живот дрожал под дугами вздутых ребер. Жирные, натертые сажей волосы забивались в рот. Он ждал боли, которая раздавит его, передернет корчей, заставит биться головой о паркет и, сломав горло, выть волчьим голодным, леденящим кровь воем.
Незнакомый голос громко сказал: Подонки!.. – И второй, тоже незнакомый, сказал: Спокойнее, Карл… – Посмотри, что они с ним сделали!.. – Карл, спокойнее!.. – Послышались шаги, множество торопливых шагов. Двинули чем-то тяжелым, что-то посыпалось на пол – тупо позвякивая. – Во имя отца и сына! – крепко сказал отец Герувим. Мальчик съежился. Но боли, вопреки ожиданиям, не было. Не было совсем. И пламя опадало бессильно. – Тебя убить мало, – яростно сказал первый. – Спокойнее, Карл… – Они все садисты, эти святые отцы!.. – Вы мешаете законоразрешенному обряду, я вызову полицию, – это опять отец Герувим. – Пожалуйста. Лейтенант, представьтесь, – властно и холодно произнес второй голос. Щелкнули каблуки. – Лейтенант полиции Якобс! Инспекция по делам несовершеннолетних. – Второй, холодный, голос повесил в воздухе отчетливую угрозу: Вам известно, что экзорцизм допускается законом только с разрешения родственников и в присутствии государственного врача? – Во имя отца и сына и святого духа… – Лейтенант, приступайте! – Но благословение господне! – воскликнул отец Герувим. – В тюрьму сядешь со своим благословением! – Спокойнее, спокойнее, Карл. Доктор, прошу вас…
Чьи-то руки осторожно подняли его, понесли, опустили на диван, скрипнувший продавленными пружинами: Бедный мальчик… – обыкновенные руки, совсем человеческие. У отца Герувима словно яд сочился из пальцев, после прикосновения выступали красные пятна на коже. А Лаура подкладывала ладонь, как кусок льда, – немел и тупо ныл промерзающий лоб. – Бедный мальчик, ему, наверное, месяц не давали есть… Не месяц, а две недели, мог бы возразить он. Или, может быть, три? Он точно не помнил. Струйкой полилась вода в запекшееся горло. Сладкая и прохладная, как сама жизнь, имеющая необыкновенный вкус. Он открыл глаза. Как много их тут было! Черные тени в маленькой, скудно освещенной комнате. В отблесках призрачного, адского, стеклянного пламени. Высокий с властным голосом, сразу чувствовалось, что этот человек имеет привычку командовать, и другой – нервно сдавливающий виски пальцами, и доктор с толстостенным стаканом, где что-то плескалось, и разгневанный отец Герувим, и Лаура, которая беззвучно разевала и схлопывала рыбий рот, и еще кто-то, и еще, и еще. Он боялся, когда сразу много людей. Много людей – это почти всегда плохо. Их было много на холме. Ночью. Светили дикие автомобильные фары. Голубой туман, будто лед, лежал на вершине. Его привела туда мать и сильно держала за руку, чтобы он не вырвался. А вокруг, точно выкопанные из земли, – стояли. Лица бледные, вываренные, но не от диких фар – просто от страха. Страха было много; он чувствовал это, и его мутило. А некоторые были, кроме того, в матерчатых балахонах. Еще страшнее – белые островерхие капюшоны с прорезями для глаз. Жевали табак. Поднимая край ткани, сплевывали едкую жижу на землю. Потом проволокли того – связанного, без рубашки. Босые ступни в крови, а мягкая выпуклая спина будто свекла – так его били. Он на всю жизнь это запомнил. Кто-то предложил хрипловато: Давайте подсажу мальца, пусть поглядит на одержимого… – Спаси вас и сохрани, добрый человек, – благодарно ответила мать. Он не хотел, он весь напрягался, но его все-таки подняли и подсадили. Открытый холм, залитый голубым, и на вершине – неуклюжий крест из телеграфных столбов. Того, со свекольной спиной, уже прикрутили проволокой к перекладинам. Свесилась голова, потянув за собой слабые плечи. Казалось, человек хочет нырнуть и никак не решается. Он смотрел, забывая дышать. Страх пучился зыбким тестом. Рядом крестились изо всех сил. И мать тоже крестилась: дрожала и вытирала с лица цыганистый пот. Возник рядом с крестом главный в сумрачном балахоне, что-то провозгласил, подняв к небу два копотных факела. Все как-то уныло запели: «Господу нашему слава»!.. И мать пела вместе со всеми, прикрыв от восторга глаза. Завыло будто в трубе, хлестануло искрами; длинный гудящий костер уперся в звезды. Стало вдруг ужасно светло. Фары выключили, и машины начали отъезжать. Заячий, тонкий, как волос, крик вылетел из огня. Запели, как по команде, громче, видимо, чтобы его заглушить. Страх поднялся до глаз и потек в легкие. Он тоже кричал, – не помня себя, бил острыми кулаками в небритую, толстую, странно бесчувственную физиономию. Приторный дым относило в их сторону…