Элю передернуло от воспоминаний. Разумеется, она уже давно знала, что в каждом человеке, каким бы приятным он внешне ни выглядел, живет некий зверь. В Никите, например, ленивый бобер, в Буравчике – суслик, в ней самой – расчетливая молодая пантера. Большей частью зверь этот дремлет, смиренный мороком жизни, но бывает, что просыпается и просится на свободу.
Так, видимо, было и здесь.
Правда, одно дело – знать, и другое – видеть собственными глазами. Какая у него была мерзкая морда: бугристая, изъязвленная мокрыми бородавками.
А какие безжалостные зрачки…
Эля невольно остановилась. Лампочки на лестнице, как всегда, были то ли вывинчены, то ли разбиты, коробка пролетов уходила под крышу пугающей чернотой, в сумерках, брезжущих из окна, ступеньки едва угадывались. Но даже такого ничтожного света хватало, чтобы почувствовать – на площадке между двумя этажами кто-то стоит. Вот один осторожно переступил с ноги на ногу, чтобы размяться, вот другой мокровато сглотнул, сдерживая нетерпение. Громовыми шорохами отдавалось в ушах чужое дыхание. И действительно, едва Эля сделала пару шагов вперед, как плоскоголовая тень мгновенно загородила дорогу, а вторая такая же тень стекла за спину, чтобы отрезать путь к бегству.
– Сумочку давай, – потребовал из темноты сдавленный голос.
– Быстро-быстро, тетера!.. – это уже сзади.
От обоих разило чащобным возбуждающим страхом. Щелкнули запоры клетки, глаза пантеры зажглись тусклым янтарным огнем. Эля протянула сумочку – тому, кто был впереди, и, не прекращая движения, лапой, полной когтей, дернула его по лицу. Изумительно было вцепиться в живую плоть.
– Ай!.. – тень скорчилась и замоталась, судорожно ощупывая плоскую усатую мордочку. Вторая же отступила, увидев перед собой ощеренную дикую кошку, и вдруг – бам-бам-бам!.. – посыпалась вниз со ступенек.
– Ой!.. Стерва!.. Глаза мне выдрала!.. Помогите!..
Эля в три мощных прыжка взлетела наверх. У нее самой страха не было, а был – звонкий восторг и упоение неслыханной звериной свободой.
В голове клубился великолепный красный туман.
Крысята – подумала она, вставляя ключ в прорезь замка. Трусливые молодые крысята. Ерунда. Больше они сюда не придут. Ее переполняла дикая радость. Ключ повернулся, и она заскочила внутрь.
Дверь захлопнулась.
Над деревней висел запах гари – хижины стояли в ряд, простиралась между ними пустая пыльная улица, твердые лохмотья грязи поднимались по обеим ее сторонам, еле-еле пробивалась сквозь глину ржавая сухая трава, и две курицы – тощие, как будто ощипанные, задирая огузки хвостов, исследовали ее. Словно между мертвых былинок можно было что-то найти. У обеих краснели бантики на жилистых шеях. Ноги утопали в пыли. Курицы, вероятно, были священными. Тем не менее чувствовалось, что протянут они всего несколько дней, а потом упадут – и пыль сомкнется над ними. Пыль укутывала собою, кажется, все. Красноватый безжизненный глинозем, перемолотый солнцем. Он лежал на дороге, которая расплывалась сразу же за деревней, толстым слоем придавливал хижины, сгущая внутри темноту, и как ватное одеяло простирался до горизонта, комковатой поверхностью переходя там в небесную муть.
Страшно было подумать, что будет, если поднимется ветер.
Ветра, однако, не было.
Образованный дымом воздух был жидок как горячий кисель – плотен, влажен и, казалось, не содержал кислорода. Дышать было нечем. Теплая фланелевая рубашка на мне намокла от пота. Джинсы прилипали к ногам. Я, как рыба, вынутая из воды, глотал едкость гари. Начинало давить в висках. Тем не менее я отмечал некоторые настораживающие детали.
Деревня была покинута. Низкие проемы хижин выдавали внутреннюю пустоту, между хижинами мертвел летний жар, не было слышно ни звука, а чуть с краю дороги, просев тупорылой кабиной, стоял грузовик.
Грузовик мне особенно не понравился.
Был он весь какой-то никелированный, явно не здешних мест, нагловатый, привыкший к пробойным поездкам по континентам, обтекаемый, новенький, даже с непотускневшей окраской – собственно, рефрижераторный трейлер, а не грузовик, на ребристом его фургоне красовалась эмблема ООН, а чуть ниже было написано по-английски: «Гуманитарная помощь». И стояли какие-то цифры, обозначающие, наверно, специфику груза. Кабина была пуста, дверца – чуть приоткрыта, на широком, удобном сиденье брошено полотенце. Словно энергичный водитель выскочил всего на минуту. Я потрогал хромированный горячий капот, но нельзя было на ощупь определить – то ли он раскалился от долгой работы, то ли солнце нагрело покатые обводы металла. Вероятно, могло быть и то и другое. Я его обошел, загребая кедами пыль. Ничего примечательного я больше не обнаружил. Но зато, обойдя, я наткнулся на высохшего коричневого старика, прислонившегося к глиняной стенке хижины.
Издали его можно было принять за корягу: лысый череп блестел, как обтертый ветрами торец, а суставы и кости сучками выпирали из кожи. Чресла были замотаны складчатой грязной холстиной.
Он даже не шелохнулся, когда я наклонился к нему.
Голую грудь рубцевали ожоги татуировки.
Я сначала подумал, что старик этот мертв, но глаза его были по-живому открыты и смотрели куда-то вдаль, где, как ядерные грибы, торчали на горизонте какие-то зонтичные растения.
Они были широкие, ломкие, совершенно безлиственные, проседающие под тяжестью небосвода чуть ли не до земли, пучковатые кроны их были посередине раздвоены, а по правую руку, наверное, километрах в двух или в трех, шевелились столбы тяжелого черного дыма.